Вечером, на даче в Павловске эти господа литераторы отчехвостили бедного юнца - Ипполита. Так и не довелось ему прочесть свою клеенчатую тетрадку. Тоже выискался Руссо!
Они не видели и не понимали прелестного города с его чистыми корабельными линиями.
А бесенок скандала вселился в квартиру на Разъезжей, привинтив медную дощечку на имя присяжного поверенного - эта квартира неприкосновенна и сейчас - как музей, как пушкинский дом - дрыхнул на оттоманках, топтался в прихожих - люди, живущие под звездой скандала, никогда не умеют во-время уходить - канючил, нудно прощался, тычась в чужие галоши.
Господа литераторы! Как балеринам - туфельки-балетки, так вам принадлежат галоши. {45} Примеряйте их, обменивайте: это ваш танец. Он исполняется в темных прихожих, при одном непременном условии - неуважения к хозяину дома. Двадцать лет такого танца составляют эпоху;
Сорок - историю... Это - ваше право.
Смородинные улыбки балерин,
лопотание туфелек, натертых тальком,
воинственная сложность и дерзкая численность скрипичного оркестра, запрятанного в светящийся ров, где музыканты перепутались, как дриады, ветвями, корнями и смычками,
растительное послушание кордебалета,
великолепное пренебрежение к материнству женщины :
- Этим нетанцующим королем и королевой только что играли в шестьдесят шесть.
- Моложавая бабушка Жизели разливает молоко - должно быть миндальное.
- Всякий балет до известной степени - крепостной. Нет, нет - тут уж вы со мной не спорьте!
{46} Январский календарь с балетными козочками, образцовым молочным хозяйством мириадов миров и треском распечатываемой карточной колоды...
Подъезжая с тылу к неприлично ватерпруфному зданию мариинской оперы:
- Сыщики-барышники, барышники-сыщики, Что вы на морозе, миленькие, рыщете?
Кому билет в ложу,
А кому в рожу.
- Нет, что ни говорите, а в основе классического танца лежит острастка - кусочек "государственного льда".
- Как вы думаете, где сидела Анна Каренина?
- Обратите внимание: у античности был амфитеатр, а у нас - у новой Европы - ярусы. И на фресках страшного суда и в опере. Единое мироощущение.
Придымленные улицы с кострами вертелись каруселью.
{47} - Извозчик на "Жизель" - то есть к Мариинскому!
Петербургский извозчик - это миф, козерог. Его нужно пустить по зодиаку. Там он не пропадет со своим бабьим кошельком, узкими, как правда, полозьями и овсяным голосом.
{48}
VI.
Пролетка была с классическим, скорее московским, чем петербургским, шиком; с высоко посаженным кузовом, блестящими лакированными крыльями и на раздутых до невозможности шинах - ни дать ни взять греческая колесница.
Ротмистр Кржижановский шептал в преступное розовое ушко:
- О нем не беспокойтесь: честное слово, он пломбирует зуб. Скажу вам больше: сегодня на Фонтанке - не то он украл часы, не то у него украли. Мальчишка! Грязная история!
Белая ночь, шагнув через Колпино и Среднюю рогатку, добрела до Царского села. Дворцы {49} стояли испуганно-белые, как шелковые куколи. Временами белизна их напоминала выстиранный с мылом и щелоком платок оренбургского пуха. В темной зелени шуршали велосипеды - металлические шершни парка.
Дальше белеть было некуда: казалось - еще минутка и все навождение расколется, как молодая простокваша.
Страшная каменная дама "в ботиках Петра Великого" ходит по улицам и говорит.
- Мусор на площади... Самум... Арабы... "Просеменил Семен в просеминарий"...
Петербург, ты отвечаешь за бедного твоего сына!
За весь этот сумбур, за жалкую любовь к музыке, за каждую крупинку "драже" в бумажном мешечке у курсистки на хорах Дворянского собрания ответишь ты, Петербург!
Память - это больная девушка-еврейка, убегающая ночью тайком от родителей на Николаевский вокзал: не увезет ли кто?
"Страховой старичок" Гешка Рабинович, как только родился, потребовал бланки для полисов и мыло Ралле. Жил он на Невском в крошечной девической квартирке. Его незаконная связь с какой-то Лизочкой умиляла всех. - Генрих Яковлевич спит, - говаривала Лизочка, приложив {50} палец к губам, и вся вспыхивала. Она, конечно, надеялась - сумасшедшей надеждой - что Генрих Яковлевич еще подрастет и проживет с ней долгие годы, что их розовый бездетный брак, освященный архиереями из кофейни Филиппова, - только начало...
А Генрих Яковлевич с легкостью болонки бегал по лестницам и страховал на дожитие.
В еврейских квартирах стоит печальная усатая тишина.
Она слагается из разговоров маятника с крошками булки на клеенчатой скатерти и серебряными подстаканниками.
Тетя Вера приходила обедать и приводила с собой отца, - старика Пергамента. За плечами тети Веры стоял миф о разорении Пергамента. У него была квартира в сорок комнат на Крещатике в Киеве. "Дом - полная чаша". На улице под сорока комнатами били копытами лошади Пергамента. Сам Пергамент "стриг купоны".
Тетя Вера - лютеранка, подпевала прихожанам в красной кирке на Мойке. В ней был холодок компаньонки, лектрисы и сестры милосердия - этой странной породы людей, враждебно привязанных к чужой жизни. Ее тонкие лютеранские губы осуждали наш домопорядок, а стародевичьи {51} букли склонялись над тарелкой куриного супа с легкой брезгливостью.
Появляясь в доме, тетя Вера начинала машинально сострадать и предлагать свои красно-крестные услуги, словно разворачивая катушку марли и разбрасывая серпантином незримый бинт.
Ехали таратайки по твердой шоссейной дороге и топорщились, как кровельное железо, воскресные пиджаки мужчин. Ехали таратайки от "ярви" до "ярви", чтоб километры сыпались горохом, пахли спиртом и творогом. Ехали таратайки, двадцать одна и еще четыре - со старухами в черных косынках и в суконных юбках, твердых, как жесть. Нужно петь псалмы в петушиной кирке, пить черный кофий, разбавленный чистым спиртом, и той же дорогой вернуться домой.