Есть люди, почему-то неугодные толпе; она отмечает их сразу, язвит и щелкает по носу. Их не долюбливают дети, они не нравятся женщинам.
Парнок был из их числа.
Товарищи в школе дразнили его "овцой", "лакированным копытом", "египетской маркой" и другими обидными именами. Мальчишки ни с того ни с сего распустили о нем слух, что он "пятновыводчик", т. е. знает особый состав от масляных, чернильных и прочих пятен и, нарочно, выкрадывая у матери безобразную ветошь, несли ее в класс, с невинным видом предлагая Парноку "вывести пятнышко".
Вот и Фонтанка - Ундина барахольщиков и {33} голодных студентов с длинными сальными патлами, Лорелея вареных раков, играющая на гребенке с недостающими зубьями; река-покровительница плюгавого Малого Театра - с его облезлой, лысой, похожей на ведьму, надушенную пачулями, Мельпоменой.
Что же! Египетский мост и не нюхал Египта и ни один порядочный человек в глаза не видал Калинкина!
Несметная, нивесть откуда налетевшая человечья саранча вычернила берега Фонтанки, облепила рыбный садок, баржи с дровами, пристаньки, гранитные сходни и даже лодки ладожских гончаров. Тысячи глаз глядели в нефтяную радужную воду, блестевшую всеми оттенками керосина перламутровых помоев и павлиньего хвоста.
Петербург объявил себя Нероном и был так мерзок, словно ел похлебку из раздавленных мух.
Однако он звонил из аптеки, звонил в милицию, звонил правительству исчезнувшему, уснувшему, как окунь, государству.
С тем же успехом он мог бы звонить к Прозерпине или к Персефоне, куда телефон еще не проведен.
Аптечные телефоны делаются из самого лучшего скарлатинового дерева. Скарлатиновое {34} дерево растет в клистирной роще и пахнет чернилом. Не говорите по телефону из петербургских аптек: трубка шелушится и голос обесцвечивается. Помните, что к Прозерпине и к Парсефоне телефон еще не проведен.
Перо рисует усатую греческую красавицу и чей-то лисий подбородок.
Так на полях черновиков возникают арабески и живут своей самостоятельной, прелестной и коварной жизнью.
Скрипичные человечки пьют молоко бумаги.
Вот Бабель: лисий подбородок и лапки очков.
Парнок - египетская марка.
Артур Яковлевич Гофман - чиновник министерства иностранных дел но греческой части.
Волторны Мариинского театра.
Еще раз усатая гречанка.
И пустое место для остальных.
Эрмитажные воробьи щебетали о барбизонском солнце, о пленерной живописи, о колорите, подобном шпинату с гренками, одним словом обо всем, чего не хватает мрачно-фламандскому Эрмитажу.
А я не получу приглашенья на барбизонский завтрак, хоть и разламывал u детстве {35} шестигранные коронационные фонарики с зазубринкой и наводил на песчаный сосняк и можжевельник- то раздражительно-красную трахому, то синюю жвачку полдня какой-то чужой планеты, то лиловую кардинальскую ночь.
Мать заправляла салат желтками и сахаром.
Рваные мятые уши салата с хрящиками умирали от уксуса и сахара.
Воздух, уксус и солнце уминались с зелеными тряпками в сплошной, горящий солью, трельяжами, бисером, серыми листьями, жаворонками и стрекозами, в гремящий тарелками барбизонский день.
Барбизонское воскресенье шло, обмахиваясь газетами и салфетками, к зенитному завтраку, устилая траву фельетонами и заметками о булавочно-маленьких актрисах.
К барбизонским зонтам стекались гости в широких панталонах и львиных бархатных жилетах. А женщины стряхивали мурашей с круглых плеч.
Открытые вагонетки железной дороги плохо повиновались пару, и, растрепав занавески, играли с ромашковым полем в лото.
Паровоз в цилиндре, с цыплячьими поршнями, негодовал на тяжесть шапо-кляков и муслина.
{36} Бочка опрыскивала улицу шпагатом тонких и ломких струн.
Уже весь воздух казался огромным вокзалом для жирных нетерпеливых роз.
А черные блестящие муравьи, как плотоядные актеры китайского театра в старинной пьесе с палачом, чванились скипидарными лапками и влачили боевые дольки еще неразрубленного тела, вихляя сильным агатовым задом, словно военные лошади, в фижмах пыли скачущие на холм.
Парнок встряхнулся.
Ломтик лимона - это билет в Сицилию к жирным розам и полотеры пляшут с египетскими телодвижениями.
Лифт не работает.
По домам ходят меньшевики-оборонцы, организуя ночное дежурство в подворотнях.
И страшно жить и хорошо!
Он - лимонная косточка, брошенная в расщелину петербургского гранита, и выпьет его с черным турецким кофием налетающая ночь.
{37}
V.
В мае месяце Петербург чем-то напоминает адресный стол, не выдающий справок, - особенно в районе Дворцовой площади. Здесь все до ужаса приготовлено к началу исторического заседания с белыми листами бумаги, с отточенными карандашами и с графином кипяченой воды.
Еще раз повторяю: величие этого места в том, что справки никогда и никому не выдаются.
В это время проходили через площадь глухонемые: они сучили руками быструю пряжу. Они разговаривали. Старший управлял челноком. Ему помогали. То и дело подбегал со стороны мальчик, так растопырив пальцы, словно просил снять с них заплетенную диагоналями нитку, чтобы {38} сплетение не повредилось. На них на всех - их было четверо - полагалось, очевидно, пять мотков. Один моток был лишним. Они говорили на языке ласточек и попрошаек и, непрерывно заметывая крупными стежками воздух, шили из него рубашку.
Староста в гневе перепутал всю пряжу. Глухонемые исчезли в арке Главного Штаба, продолжая сучить свою пряжу, но уже гораздо спокойнее, словно засылали в разные стороны почтовых голубей.