От прочих свидетелей литературы, ее понятых, он отличался именно этим злобным удивлением. У него было звериное отношение к литературе, как к единственному источнику животного тепла. Он грелся о литературу, терся о нее шерстью, рыжей щетиной волос и небритых щек. Он был Ромулом, ненавидящим свою волчицу, и, ненавидя, учил других любить ее.
Придти к В. В. домой почти всегда значило его разбудить. Он спал на жесткой кабинетной тахте, сжимая старую книжку "Весов" или "Северные цветы" "Скорпиона", отравленный Сологубом, уязвленный Брюсовым и во сне помнящий дикие стихи Случевского: "Казнь в Женеве", товарищ Коневского и Добролюбова - воинственных молодых монахов раннего символизма.
Спячка В. В. была литературным протестом, как бы продолжением программы старых "Весов" и "Скорпиона". Разбуженный, он топорщился, с недоброй усмешечкой расспрашивал о том, о другом. Но настоящий его разговор был простым перебираньем литературных имен и книг, с звериной жадностью, с бешеной, но благородной завистью.
{162} Он был мнителен и больше всех болезней боялся ангины, болезни, которая мешает говорить.
Между тем вся сила его личности заключалась в энергии и артикуляции его речи. У него было бессознательное влечение к шипящим и свистящим звукам и "т" в окончании слов. Выражаясь по-ученому, пристрастие к дентальным и нёбным.
С легкой руки В.В. и поныне я мыслю ранний символизм, как густые заросли этих "щ". "Надо мной орлы, орлы говорящие". Итак, мой учитель отдавал предпочтение патриархальным и воинственным согласным звукам боли и нападения, обиды и самозащиты. Впервые я почувствовал радость внешнего неблагозвучия русской речи, когда В. В. вздумалось прочесть детям "Жар-птицу" Фета. - "На суку извилистом и чудном": словно змея повисли над партами, целый лес шелестящих змей.
(Здесь уместно будет вспомнить о другом домочадце литературы и чтеце стихов, чья личность с необычайной силой сказывалась в особенностях произношения, - о В. Недоброво.
Язвительно-вежливый петербуржец, говорун поздних символических салонов, непроницаемый, как молодой чиновник, хранящий государственную тайну, Недоброво появлялся всюду читать Тютчева, как бы представительствовать за него. Речь его, и без того чрезмерно ясная, с широко открытыми гласными, как бы записанная на серебряных пластинках, прояснялась на удивленье, когда доходило до Тютчева, особенно до альпийских стихов: "А который год болеет" и "А заря и нынче сеет". Тогда начинался настоящий разлив открытых "а": казалось, чтец только что прополоскал горло холодной альпийской водой.).
(Ошибка в инициале. Речь идет, вероятно, о поэте и филологе Николае Владимировиче Недоброво (1882-1919), близком друге А. Ахматовой; ldn-knigi)
Спячка В. В. меня пугала и притягивала.
Неужели литература - медведь, сосущий свою {163} лапу, -тяжелый сон после службы на кабинетной тахте?
Я приходил к нему разбудить зверя литературы. Послушать, как он рычит, посмотреть, как он ворочается: приходил на дом к учителю "русского языка". Вся соль заключалась именно в хождении "на дом", и сейчас мне трудно отделаться от ощущения, что тогда я бывал на дому у самой литературы. Никогда после литература не была уже домом, квартирой, семьей, где рядом спят рыжие мальчики в сетчатых кроватках.
Начиная от Радищева и Новикова, у В. В. устанавливалась уже личная связь с русскими писателями, желчное и любовное знакомство с благородной завистью, ревностью, с шутливым неуважением, кровной несправедливостью, как водится в семье.
Интеллигент строит храм литературы с неподвижными истуканами. Короленко, например, так много писавший о зырянах, сдается мне, сам {164} превратился в зырянского божка. В. В. учил строить литературу не как храм, а как род. В литературе он ценил патриархальное отцовское начало культуры.
Как хорошо, что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонек литературной (В. В. Г.) злости!
Власть оценок В. В. длится надо мной и посейчас. Большое, с ним совершенное, путешествие по патриархату русской литературы от "Новикова с Радищевым" до Коневца раннего символизма так и осталось единственным. Потом только почитывал.
Болтается шнурочек вместо галстука. В цветном некрахмальном воротничке беспокойны движения короткой шеи, подверженной ангине. Из гортани рвутся шипящие, клокочущие звуки: воинственные "щ" и "т".
Казалось, этот человек находился постоянно в состоянии воинственной и пламенной агонии. Предсмертие было в самой его природе и мучило его и будоражило, питая усыхающие корни его духовного существа.
Кстати, в обиходе символистов приняты были, примерно, такие разговорчики "Как поживаете, Иван Иванович"? - "Да ничего, Петр Петрович, предсмертно живу".
В. В. любил стихи, в которых энергично и {165} счастливо рифмовались пламень-камень, любовь-кровь, плоть-господь.
Словарем его бессознательно управляли два слова: "бытие" и "пламень". Если бы дать ему пестовать всю российскую речь, думаю не шутя, неосторожно обращаясь, он сжег бы, загубил весь русский словарь во славу "бытия" и "пламени".
Литература века была родовита. Дом ее был полная чаша. За широким раздвинутым столом сидели гости с Вальсингамом. Скинув шубу, с мороза входили новые. Голубые пуншевые огоньки напоминали приходящим о самолюбии, дружбе и смерти. Стол облетала произносимая всегда, казалось, в последний раз, просьба: "Спой, Мэри", мучительная просьба последнего пира.
Но не менее красавицы, поющей пронзительную шотландскую песнь, мне мил и тот, кто хриплым, натруженным беседой голосом попросил ее о песне.